Алексей Макушинский

прозаик, поэт, эссеист

 

Избранные стихи

Из книги „Свет за деревьями“

 

Ut pictura poesis

 

Так Сезанн подходил все ближе к своей горе –

до которой дойти невозможно, хотя она и

видна отовсюду, из любого окна, из окна

любого поезда, плывущего по равнине,

над всеми крышами всех городов. Так и эти

немые холмы, эти камни, их тени 

на траве – это та же гора. И, конечно, деревья –

горы... Мы кладем слой за слоем – 

слов ли, красок. За слоем слой мы, на самом 

деле, снимаем, подходя все ближе к тому, до чего мы

не дойдем никогда, что всегда уже с нами.

 

 

***   

Города, которые проехали мы в то лето,

обведенные тобою на карте,

Dieppe, Honfleur, Calais, его граждане,

идущие через площадь.

 

И похожие на площади гавани,

гавани, качание лодок,

фрукты моря, разложенные в витрине,

мачты, клонящиеся друг к другу.

 

«Ничего, в общем, нет, только это

качание, эти блики –

toutes ces choses pensent par moi, ou je pense par elles – ,

огромность воздуха, облака».

 

И где-то, на какой-то окраине,

солнце, пыль, трупный запах,

бесконечная, низкая, красная

стена скотобойни.

 

7 июля 2003

 

 

 

 

***   

И даже не то удивительно, что я сам,

когда-то клавший на рельсы большие гвозди,

чтобы колеса отходящей от станции 

 

электрички сплющили их в подобие ножика, 

сижу и пишу сейчас все это, называя

себя собою, как называл я

 

себя в тот летний, нежаркий, долгий,

с облаками над насыпью, день, когда я

в сухой и серой траве, среди 

 

камней, кульков, обрывков газет, искал

но так и не нашел отлетевший

неизвестно куда, блеснувший

 

и звякнувший обо что-то железное, гвоздь, и даже

не то, что он лежит еще, может быть,

где-то там, в траве, под насыпью и облаками, но что-то

 

совсем иное, конечно же, удивительно,

чему я и тогда уже удивлялся,

поднимая голову, прислушиваясь

 

к издалека нараставшему шуму другого поезда.

 

 6 июля 2003

 

 

 

 

***

Свернуть с автострады, заехать в какой-нибудь маленький

город, где-нибудь во Франконии:

с дворцом и парком, пустынными улицами,

группой разноцветных велосипедистов на площади перед церковью;

 

прочитать на сером обелиске имена погибших во время

первой и второй войны; заглянуть,

на мгновение, в местный

музей с черепками, доспехами, портретом маркграфа;

 

зайти в кафе, где с пятидесятых

годов ничего, конечно, не изменилось,

выпить (очень плохой, очень кислый) кофе, съесть пирог,

 

к примеру, с рабарбарой, записать эти строки.

Какая печаль и какая заброшенность.

Какое спокойствие. Как не хочется умирать.

 

22 августа 2003

 

***   

Уходя, он смотрит на уже чужие предметы,

дверь в стеклянных квадратах, портьеру на медных кольцах,

узкое зеркало. Он герой своего романа 

(фильма?), с сумкой через плечо едущий на вокзал.

 

Будущее звучит в нем, затмевая другие звуки,

и случайные впечатленья образуют узор, осмысленный и чудесный.

Все сходится, вот сейчас все сойдется,

и дымчатая дорога в окне, и чай в подстаканнике,

 

и чей-то давний взгляд, и вот этот дядька, сидящий напротив.

Еще слова старость нет в его лексиконе. А между 

тем уже тени ложатся за ним иначе. Уже непридуманное

будущее начинается в нем – как город, исподтишка начинающийся наутро.

 

22 декабря 2003

 

Портал эйхштеттского собора   

Sehr viele Weite ist gemeint damit.

R. M. Rilke

Посмотрим на эти лица, встающие друг над другом –

мы же и видим сперва лишь лица, затем

видим бороды, затем уже все остальное,

 

жезлы, тиары, раскрытые книги – посмотрим

на эти удивленные лица, принимающие свое удивление,

как должное, уверенные, что все это правильно,

 

и то, где они оказались, и то, что они удивляются.

(Мы удивляемся тоже, глядя на них, мы хотели бы

так уметь удивляться.) Они восстают и восходят,

 

сходясь в вышине, над высокой, но, по сравненью

с той вышиной, где они сходятся, низкою дверью,

ведущей в собор. Они сразу все уже здесь. И у них

 

много времени. Время разрушает их, разумеется.

Машины на площади обдают их, хрипя, выхлопными

газами. Они уже забраны сеткой, еле видимой, все-таки

 

сеткой. Но времени у них по-прежнему много,

так же много, как было у меня пятилетнего, так же

много, как у вот этой, над урной с только что выброшенной

 

оберткою от мороженого кружащейся, бесконечно, осы.

Они всегда удивляются, улыбаются, всегда, удивляясь,

всегда уверенные, что все это правильно, эта площадь,

 

и эти машины, и этот очерк холмов за собором,

и тот, кто стоит и смотрит на них, задрав голову,

тоже. И ничего не надо бояться.

 

(Я прохожу мимо них почти каждый день,

по дороге в университет и обратно.

Я все-таки иногда забываю посмотреть на них, проходя.)

 

15 августа 2003

 

 

Памяти Е.И.М.

I.

И конечно я помню тот вечер, когда я понял,

что она умрет. У нее был рак. Я услышал,

из-за стены, как, вызывая ей скорую

 

и думая, наверное, что я уже сплю, 

моя мать сказала, очень отчетливо: рак. Я не спал.

И потом я видел ее в последний

 

раз, еще живую, уже очень страшную,

приподнявшуюся в постели. Ей было

семьдесят пять, мне двенадцать.

 

Она спросила меня светским тоном

о школьных моих успехах. Впервые в жизни

ей не было до меня вообще никакого дела.

 

II.

Но я не помню, удивительным образом,

того, о чем мне рассказывали впоследствии:

как я попросил оставить меня одного

 

в той комнате, где она лежала в гробу,

как сидел, один, в этой комнате, полчаса, если не дольше.

Я помню только мартовский, мокрый

 

день, талый снег, первые лужи.

Отец увез меня за город. Сквозь черные ветви деревьев,

чертившие на ветру свой узор,

 

просвечивала весенняя, бледная, неуверенная в себе синева. 

На даче, где я не был с зимних каникул,

все вещи смотрели куда-то в другую сторону.

 

III.

У нее был, судя по всему, довольно ужасный характер.

Это видно даже на фотографиях, тех немногих,

что у меня сохранились, очень блеклых, очень любительских.

 

Есть совсем ранние, двадцатых годов, где она молодая,

очень красивая, с прелестным тонким лицом,

капризною складкой губ, смеющимися глазами.

 

В тридцатые годы рот делается трагическим,

глаза несчастными, красота остается.

Поздних карточек нет, она не давала снимать себя

 

не только в старости, но задолго до старости.

Я очень многое знаю, чего-то самого важного

не знаю, конечно, об ее жизни.

 

IV.

Она курила папиросы «Север» и питалась швейцарским сыром

(пастилой, крепким чаем). Мне нравилось держать ее за руку

с неразгибавшимся мизинцем (в который, как она утверждала,

 

ее укусил скорпион, в Ташкенте, в эвакуации).

Она читала мне взрослые книги, Толстого,

но и какие-то советские повести из тогдашних журналов.

 

Был проход, на даче, между двумя

заборами, очень узкий, заросший крапивой.

Мы каждый день ходили к нему во время 

 

нечастых ее приездов (с моим отцом она, в общем, не ладила).

Там кто-то жил за этим проходом, кто-то, кто-то, втайне от всех...

Там начиналось чудесное, которое оба мы видели.

 

V.

Но неужели эта жизнь, с единственными ее очертаниями,

проступающими как ветви на синеве

неба, когда-то, с тем самым важным в ней, чего я не знаю,

 

с чудесным в ней, с крапивой, облаками, заборами:

неужели эта жизнь всего лишь 

какая-то? Какая-то жизнь среди прочих каких-то?

 

Ее единственная среди прочих единственных?

И неужели моя, вот эта,

среди прочих каких-то какая-то?

 

Я выхожу на улицу, полную машин и прохожих.

От прошлого ничего не осталось.

В высоких окнах отражается то же небо.

 

 

 

***   

Эти страшные зимы, эти троллейбусы в сумерках,

эти черные полосы льда под снегом, красные пятна 

плакатов, бородатые трое, текущие по стене.

 

Все это дальше теперь от меня, чем тысяча

девятьсот тринадцатый год. Потому что мы движемся

своими путями во времени, прорывая ходы в нем,

 

выходя на поверхность, вдруг возвращаясь

в эти страшные зимы с их серым снегом, толпой у киосков,

сигаретой, закуренной на ходу, горьким привкусом, фильтром,

 

чернеющим посредине – и легчайшим, розовым чем-то над крышами,

проводами и кронами; свободой, вздохом, отсутствием страха;

теряясь в них, уходя все дальше по исчезнувшим улицам.

 

27 октября 2003

 

***

Как хорошо, наверное, верить, что души,

ушедшие, ушли недалеко, что они

где-то здесь, и видят нас, и видят то, что мы видим,

вот это озеро с перевернутыми холмами, 

кремнистые склоны в неподвижной воде.

 

Мы так привыкли показывать им то, что видим.

Мы говорим, обращаясь к ним: вот, 

вот, посмотрите... И вдруг вспоминаем, что они уже не посмотрят,

и сделав свою пару снимков, идем к машине, оставленной у обочины,

и еще раз оглядываемся, конечно. И вечером,

 

у моря, в сумерках, в городе,

где дома теряются за бескрайней

стоянкой с полустершимися белыми линиями,

и остатки неба отражаются в синих лужах,

удивляясь, смотрим на все это, обращенное к нам, обращаясь

 

по-прежнему к ним. 

Потому что все это значимо, все это значит –

что-то, и только мы не знаем что именно.

И такое счастье, наверное, верить, что не мы им – они нам

показывают, вот, эти отсветы 

 

в окнах, эту надпись B&B на углу, этих чаек

на парапете набережной, летящий флаг у входа в гостиницу.

Здесь, вдали от всего, в чужой стране с левосторонним движеньем

и яростными преданиями, где они никогда не бывали, какое

счастье путешествовать вместе с ними.

 

15 декабря 2003

 

 

 

24 декабря 2003

 

Уже все опустело, долины,

деревни. Снег синеет на крышах,

на холмах среди сосен, под снежным

и легким небом. Никто 

не едет здесь, я один.

 

Все подарки куплены, лавки

закрыты. Бензоколонки

закрываются тоже. По радио

говорят о вере, коммерции, 

бедности и любви.

 

Последние птицы 

летят домой, звери

попрятались, садовые гномы

убежали в лес. В темнеющем воздухе

колокола призывают ночь.

 

Она уже наступает сквозь замерший

мир, безразличный к ней, ждущий

ее, не та же, но, конечно, такая же

ночь, как две тысячи 

три года назад.

 

 

 

***

Исторические события я мог наблюдать из окна.

Я видел танки и демонстрации, крушенье империи.

К вечеру, когда все затихало, оранжевым блеском

отсвечивал мокрый асфальт

 

и появлялись внезапные звезды. Я оставил все это без

сожаленья, чтобы здесь, среди шпилей и башен

(dans la forêt de symboles) смотреть в прозрачное небо

времени, убежав от судьбы.

 

24 сентября 2003

 

 

Никуда, ниоткуда    

 

Слишком холодно, чтобы сказать весна

наступила. Просто время сирени. Смятенье 

сирени под всклокоченным небом. Лохматые,

как дворовые псы, облака, их беззвучная

драка над нами. Свора, свара: идешь, 

повторяешь. Про себя, просто так. Все вообще

просто так, ни о чем. Просто время

сирени. Просто время уходит, не глядя,

под всклокоченным небом, никуда, ниоткуда.

 

 

Фонтан

 

Большеголовые дети, застывшие у воды.

На площади, всегда пустынной, огромной 

и полукруглой (булыжник, кариатиды).

 

Они играют (или делают вид, что играют)

с лягушкой, ракушкой, рыбкой.

Их шестеро. Они каменные.

 

Только один из них, цапнутый раком,

смотрит на небо, к небу же

воздевши пухлую руку.

 

Все прочие смотрят тебе прямо в лицо.

Ты обходишь их по часовой или против

часовой стрелки. Обходишь еще раз.

 

Они смотрят на тебя исподлобья,

из-под круто-выпуклых лбов, пятен мха.

Они смотрят не отрываясь. Не видят.

 

Вода за ними, падая, плещет. Блики

пробегают по тебе и по ним.

Они сидят неподвижно.

 

Я ловил бычков в пруду, ловил головастиков,

ловил лягушек (зачем?). Запах дыма

мешался с запахом сумерек, 

 

травы и тины. Ничего не меняется. Седьмой 

сидит внутри меня, так же

неподвижно, как эти шестеро.

 

***

Окно, из которого Китс

смотрел, умирая, на Piazza

di Spagna. Никто не

знает, о чем это все, эти дети

 

кричащие у фонтана, 

сидящие на ступеньках

знаменитой лестницы, этот

седой фотограф,

 

пристающий к туристам,

звук воды, стук шагов.

Все это есть, вот, всегда.

Как тот соловей, не рожденный 

 

для смерти (not born

for death), так и это, во всяком

окне, всегда то же, и те же

дети, крики, мороженое, 

 

и тот же фотограф, фонтан, 

продавцы сувениров.

Только смотрящий, кто бы

ни был он, всегда смертен.

 

26 марта 2004

 

 

***

Сквозь безразличие мира стихи

проходят, как мы сквозь

город, в котором 

у нас нет ни знакомых, ни даже

воспоминаний. 

 

Деревья не шумят нам навстречу,

и пригоршни солнца не нам

бросают окна. Никто

не видит в нас нас

самих. Мы не знаем,

 

зачем мы здесь, но мы здесь.

Мы сидим в кафе на площади или

в саду, на леопардовой шкуре

скамейки. Стихи

сквозь безразличие мира

 

проходят крадучись. Их

следы остаются в нем, как вот эти

большие чьи-то

следы на песке среди

оберток, окурков.

 

 

 

***

И всегда желанье уехать на самый бескрайний край

земного света, в Ирландию, к черту, к морю,

увидеть каменной Коннемары убегающие болота,

рыжие склоны гор под тысячеглавым небом.

 

Это место с чужой судьбой, безразличное к той, с которой

ты сюда приезжаешь, к сидящей с тобою рядом

в машине, напрокат взятой в Голвэйе; впрочем тот, кто

в начале жизни так верил в судьбу, в движенье

 

смысла во времени, в том времени и остался. 

От него самого осталось, может быть, только желанье уехать

на самый бескрайний край, где света много, увидеть

эти стены из плоских камней, это море, сияющее за ними.

 

7 июля 2004

 

  ***  

Новый год в незнакомом городе, хлоп ракет.

И затем мы долго шли сквозь прозрачную

ночь, по улицам, повторявшим дома и крыши,

 

повторявшим цветные лампочки, венки из еловых веток.

Тебе столько-то лет, все это уже было, остатки снега

тают на тротуарах, машины молчат, уткнувшись

 

друг другу в затылок. Ты брошен на эти улицы,

ты выброшен, выдан, отдан

этим улицам, повторяющим крыши, окна,

 

повторяющим лампочки. Новый год в незнакомом

городе, где-то, запах пороха, угольный блеск

луж, картонные гильзы на опаленном снегу...

 

7 января 2005

 

На Авентинском холме

 

... how to explain

Our happiness then, the particular way our voices

Erased all signes of sorrow that had been,

Its violence, its terrible omens of the end?

Mark Strand

 

На Авентинском холме, где в полдень

у входа в церковь смущенным неграм

раздают даровые спагетти (вкусно

пахнущие, в пластиковых тарелках),

и служка в рясе смеется, считая булки

(по одной на каждого) – счастье смотрит

 

из облаков над Тибром. А все же тот, кто

нашептывает утешенья, не прав. Утраты

так беспощадны, так тихо время

день за днем отламывает от жизни,

так не сбылись надежды, так все, что было,

было не так... А вот стоишь здесь,

 

на Авентинском холме, где возле

церкви – мандариновый сад, в котором

на узколиственных ветках каждый 

мандарин – неожиданность, и бродячие,

вдруг неподвижные кошки вместе

с тобою смотрят на город, снежный

 

очерк над городом, – вот стоишь здесь, 

ни о чем не спрашивая, потому ли

что спрашивать некого, не с кого, или, может 

быть, незачем. Сходя с дарами, почти незримый,

ангел ступает по крышам, кронам

пиний, едва касаясь их, в чистом свете.

 

 

  Поезд во Франкфурт

 

Все печально, говорил принц Гэндзи, и даже

эти прозрачные листья, эта белая, розовая 

россыпь веток. Потому что весна говорит мне

об осени, о течении времени, потому что

цветы облетят и листья увянут. Монах же думал

о том, что лежит за словами, которые

он мог бы сказать в утешенье, которых

он потому и не сказал в утешенье, о том, что

за всеми словами и мыслями, листьями, ветками,

лежит или, может быть, думал он, движется,

как и мы, приближаясь, скользя, проплывая

сквозь распахнутый светом ландшафт, где цепочки

деревьев разбегаются по косогорам, и легкое

облако взлетает над колокольней, холмы

исчезают в сверкающей поволоке. Машины

не поспевали за поездом, в окнах через

проход, куда вывозили уже на колесиках

чемоданы, выносили сумки, был город, 

большие башни на солнечном горизонте.

 

26 апреля 2005

 

 

Памятник «Пехотному полку принца Карла (4-ому Великогерцогско-Гессенскому)
№ 118 и его полевым подразделениям». Поставлен в Вормсе в 1932 г.

 

 

Стоящие вместе, повернутые в одну,

они смотрят в разные стороны, но

в общую смерть. Их взгляд

отменяет то, что мы видим, свет

 

и тени в аллее, лиловые клумбы. То, что

мы видим, не видит их. Облака,

и машины, и люди проходят, как ни

в чем ни бывало, сквозь этот

 

каменный взгляд, на мгновенье 

темнея, смолкая под ним, умирая, 

в нем, под ним, на мгновенье, и не 

замечая этого, воскресая опять,

 

продолжая свой путь по бульвару,

к вокзалу, неважно. Каштаны

перерастая их, окружают зеленым 

сумраком их щербатые шлемы,

 

их серые, грозные, горестные, 

беспощадные лица. Они стоят тяжело,

всей тяжестью камня стоят они

здесь, опираясь на винтовки, брусками

 

пальцев сжимая стволы их, но очень

прямо, по-прежнему насмерть, в надетых

навсегда шинелях, со штыками 

у пояса. Пять вестников из другого, из не-

 

мира, пять проклятий этому, пять

отчаяний. Мы обходим их. Под

широколистыми ветвями в игольчатых

шариках – их громадные ранцы,

 

их спины, сомкнувшиеся в сплошную 

стену, уже не стоят, но – уходят,

не двигаясь, в невысокое небо,

прочь от нас, от всего, что есть мы.

 

10 августа 2005

 

 

Свет за деревьями  

 

The bed, the books, the chair, the moving nuns…

Wallace Stevens

Но каждый день был каким-то и каждая

ночь какой-то, бессонной, безлунной,

и сиделки совсем не сидят, но подходят, уходят,

и склоненные лица выступают из сумрака, склянки

блестят на столике, собирая остатки света,

 

переходящего в тот же сумрак, но каждый

день был, конечно, каким-то, счастливым, ненужным

или зимним, и никто никогда их не вспомнит,

не сочтет их, и стараться не стоит, но все-таки

они были, все они, с их туманом, их мокрыми ветками,

 

их листьями в лужах, их теплом в рукавице,

их теченьем, их стеканием к вечеру, ожиданьем

чего-нибудь, телефонного звонка, телефоном

у зеркала, и зеркалом в ванной, ни в том, ни 

в другом, ни в каком ничего уже больше не видно, 

 

и неважно что больше не видно, но видно

далеко и все дальше, в глубь улиц, где кто-то

еще идет и уходит, всегда уходит, все дальше

от этой комнаты, койки, этих склянок на столике,

этих звуков за стеной в коридоре, шагов, уходящих

 

по коридору все дальше, по улицам с их облаками

и крышами, с их мокрыми крышами, их круженьем

птиц над мокрыми крышами, с голубями и галками

в парке, расхожденьем дорожек, тропинок, и все это

было, и звуки гаснут, и боль остается, и были,

 

конечно, станции, станции, их названья, никто их

уже не вспомнит, безымянные станции, до 

которых уже не добраться, а как хотелось бы, не 

дойти по снегу, не доехать на поезде, поезда,

конечно, все-таки, были, товарные, темные, надписи 

 

мелом на стенах, уже не прочесть их, сиделки 

никогда не сидят, все уходят, все дальше,

и военные поезда, эшелоны, и красные, острые

стрелы, как больно, и слова уезжают на стенах,

слов не слышно, уже не расслышать, но каждое 

 

было, было сказано кем-то и значило что-то,

и каждое утро было добрым, недобрым,

дождливым, и собака была с перевязанной

лапой, и сиамская кошка, когти, царапины, царский

подарок, и всегдашнее ожиданье чего-нибудь,

 

телефонного звонка, телефон был в прихожей

у зеркала, и зеркало было в ванной, страшнее

когда не ждешь ничего, когда нечего, все

так тихо, так неслышно подходят, как кошки,

эти сестры, сестры, эти братья и сестры, сестрицы,

 

не сердитесь, поезда все же были, военные,

были мирные эшелоны, товарные, никуда, ниоткуда,

все молчит, все смолкает, все безмолвно, как мел,

как надпись мелом, как мел на дне чайника, 

чай был горький, был сладкий, был сахар,

 

было счастье, оно все-таки было, так много

было счастья, как сахара в чае, да что ты,

столько сахара, разве можно так много, не так,

все всегда было, в общем, не так, были склянки,

были склянки, стеклянки, стаканки, и слов не 

 

расслышать, все смолкает как мел, все молчит,

как мыло, замело, заметало, неважно, но видно

далеко по-прежнему, далеко и все дальше,

и город, в который всю жизнь так хотелось

поехать, поднимает свои башни над склянками,

 

свое темно-синее небо над склянками, свои башни 

на темно-синем небе, вот они, все-таки,

и ветки на небе, и конечно же свет за деревьями,

этот свет за деревьями, вечером, в сумерках,

по дороге куда-нибудь, он был, были станции,

 

были названья станций, были ржавые буквы

и треснувший асфальт на платформе, был ветер,

был шарф, я люблю тебя, я тоже, был царский,

пускай царапины, но царский подарок, как жалко,

что дарить уже некому, прощать уже некого, все

 

ушли, все уходят, все дальше, все яснее от этой

койки, комнаты, и звонка не дождешься, дождаться

звонка бы, телефонного, неважно какого, все тихо,

все тише, все становится крошечным на краю 

зренья, в глубине этих улиц, но каждый, конечно,

 

день был все же каким-то, бесконечным был каждый,

и все это длится, длится, никогда не кончается,

и башни над склянками, и военные эшелоны, любить

так просто, и листья в лужах, и станции, и слова,

и свет, и свет, и конечно же свет за деревьями.

 

 

23 ноября 2005

 

 

Из книги „Море, сегодня“

 

Попугай

 

У Гумбольдта описан попугай,

в Америке, конечно – в Южной, в джунглях

таящийся и помнящий слова

на языке племён, давно погибших.

И значит – что же? Значит – всё прошло, 

прошли вожди и воины, цари 

и царства, боги умерли, лежат 

в развалинах их брошенные храмы, 

легенды и преданья позабыты,

героев нет, красавицы истлели

в земле, навек рассыпались их бусы.

И только попка, старый и большой,

в зелёных перьях, с наглым жёлтым клювом,

всё помнит, и слова на языке

исчезнувшем звучат в нём ясно, гулко, 

как, вот сейчас, по улице шаги,

в осеннем мраке. Вдруг взлетает он,

и медленно, всё выше, поднимаясь,

от ветки к ветке, где-нибудь на самой

вершине леса, тяжело садится.

Здесь всё иначе, время здесь неважно.

Былое и грядущее под ним

вздымаются могучими волнами.

Лазурь небес прозрачна и легка.

Слова его разносятся над миром

торжественной, таинственною вестью,

немой для копошащихся внизу,

и всё же внятной им, как весть шагов, 

по улице всё дальше уходящих.

 

5 февраля 2008

 

 

 

* * *

 

Увидеть бы море сегодня,

не завтра, сегодня, сейчас,

не после того и того-то,

а прямо, чтоб – вот оно, вот оно,

за этими крышами, окнами,

катящееся на нас

всем блеском своим, всеми волнами,

как в первый какой-нибудь раз.

 

Увидеть бы море сегодня,

немедленно и наяву,

за бензоколонками сонными,

за скукой трамвайных путей –

и лодки с их днищами чёрными,

и россыпь сетей и цепей,

и эту сухую, колючую,

ползучую, злую траву,

 

и дюны, песчаною кручею

взлетающие в ту высь,

где лёгкою кручей, летучею

небесная движется мысль…

Увидеть бы море сегодня,

немедленно, прямо сейчас,

великое море Господне,

всё знающее про нас.

 

3 июня 2009 г.   

 

 

 

Мост

 

Его нет, когда мы летим по нему, он вдруг

становится, когда съехав с автострады, мы под

ним выходим из машины. Его

быки глядятся в воду, склонив

небо над нею. 

 

Здесь, где римляне плыли на узких своих галерах,

мир превращая в город, где монахи варили пиво

и верили в Аристотеля, где купцы

из Киева торговали

мехами, рабами – 

 

здесь холмы и долину берёт он в свои бетонные

скобки, с тевтонской яростью перелетая

из прошлого в будущее. Река

оробев протекает сквозь

его отраженье,

 

тихонько всплескивая руками своих русалок.

Он слишком огромен для этого мира. Сей горний 

гул говорит не о прощенье и не

о любви. Валькирии мчатся

и Перуны проносятся

 

над нашими оглушенными головами, над ни

в чём не повинными вербами с их голубыми

и белыми кошачьими лапками на

воскресном, влажном,

весеннем ветру.

 

29 января 2007

 

 

 

* * *

 

Уходишь, уходишь в несметной толпе,

по улице, в никуда.

Здесь каждый, как мог, любил и терпел,

и шёл сквозь нет и сквозь да.

Дорожных знаков, кружков и стрел,

лес. Шпили, и провода,

 

и светофоров изменчивые огни.

Всё это здесь, сейчас.

Тормоза скрипят, и трамвай гремит –

скрипки и контрабас.

Знакомые тени стоят одни

возле вечных концертных касс.

 

Так дни проходят, ночи спешат

куда-то – скорей, скорей –

и катится счастья стеклянный шар,

и каменный шар скорбей.

Но важно лишь то, что твоя душа

сквозь смерть говорит моей.

 

9 марта 2007

 

 

 

Дождавшись варваров

 

Мы выжили. Уже весна,

песок и пыль на тротуарах,

и даль прозрачная видна

в проёмах чудотворных арок.

 

Не слышно выстрелов, гремит

лихая музыка повсюду.

Недоубитых Аонид,

опять готовых верить чуду,

 

четырехстопный ямб, как встарь,

влечёт и нежно оживляет.

Тепло. Бензиновая гарь

над городом тихонько тает.

 

И варвары проходят, не

дивясь, по набережной, мимо

всё тех же сфинксов, в том же сне,

с улыбкою неисследимой

 

глядящих – прямо в никуда,

где вековые отраженья

не в силах унести вода,

в своём торжественном стремленье.

 

И – эхо пролетевших бурь 

(мы их, увы, призвали сами),

и флорентийская лазурь

над петербургскими дворцами.

 

30 марта 2007 г.

 

 

Шагающий египтянин (5 династия)

 

Denn da ist keine Stelle,

die dich nicht sieht…

R.M. Rilke

 

Его присутствие ужасно.

Он здесь, как мы с тобою не

умеем быть, как мы напрасно

стараемся в скользящем сне,

 

в сквозящем сне, в земном пределе...

Он здесь, как будто он всегда

здесь был – а он и в самом деле

так долго здесь, что города,

 

с их площадями, их церквами,

музеями, в которых он

бывает выставлен – едва ли

пред этой бездною времен

 

не начинают гаснуть, таять,

иль так нам кажется – и вдруг

сквозь них всегдашняя, нагая

видна земля, и лес, и луг.

 

Куда идёт он? Мы не знаем.

Он так уходит в никуда,

как будто там, за самым краем

земли – другие города,

 

где всё другое, всё иначе,

где мы другие, мы не те,

кто здесь стоит, так мало знача

в своей привычной пустоте.

 

А пустота в его глазницах 

нас видит, и его рука

легко летит, и вдаль стремится,

в даль, что и вправду – далека.

 

Так быстро он уходит, что мы

уже глядим ему вослед – 

в тот мир, воздушный и огромный,

где он всегда и где нас нет.

 

24 июля 2007

 

 

 

 

* * *

 

Где-то север, где-то Оять,

где-то Ладога, и Свирь.

Чтобы сердце успокоить –

синеглавый монастырь.

 

Там я ехал, там ты едешь,

там, всё дальше, без меня,

там, где белые медведи

под уздцы берут коня.

Там текут живые реки,

льдам и снам обречены.

Там с кайлом ходили зеки,

дети ласковой страны.

 

Ходят люди, ходят тени,

ходят призраки и сны,

убиенных поколений

ходят гордые сыны.

Славной вохрою бессменной

восседают валуны.

 

Куполов сияет злато,

облаков горит рядно.

Будет музыкой когда-то

всё вокруг озарено.

Будет словом всё раскрыто –

в дивных отблесках окно –

будет золотом расшито

чистой жизни полотно.

 

Будет небо, будет нега,

будет воздух и простор,

с полузвука, без разбега

самый главный разговор...

 

Из каких небесных ризниц

выходя на светлый двор,

будут все мгновенья жизни

на тебя смотреть в упор.

Всё, что мы любили прежде,

будет снова, навсегда.

Неизбывнее надежды

эта серая вода.

 

27 июля 2007.

 

 

 

Moscow revisited

 

В основном всё как было – бессолнечные дворцы.

Сколько-то новых башен прибавилось к Вавилону.

Орфей всё ищет свою Эвридику в аду метро,

среди серых толп, уезжающих в вечный скрежет.

 

Прекрасна, конечно, осень, покойный свет.

Осень ведь всякий город делает захолустьем.

Тишина проступает сквозь крик и грохот,

как пятно от лампочки проступает на абажуре.

 

Здесь кровь сочится из-под камней, здесь дядя

Джо шевелит усами кремлёвских стрелок.

В пустыне окраин океанские корабли, 

светясь, проплывают фата-морганой. Как же

 

всё это хочет – быть, и не может, стремится – быть,

и не может, старается, безуспешно.

Отраженья в реке убедительнее домов,

отраженных в ней, с их шпилями и гербами.

 

Но прекрасна, еще раз, осень, огромное захолустье,

всякий раз побеждающая столицы, и эту тоже.

Аллеи бульваров уходят в совсем другую

перспективу – то ли в прошлое, то ли в самих себя.

 

Что бы ни было в жизни, ты вечно будешь 

сидеть под тем абажуром, давно истлевшим.

Те, кого ты не встретишь, идут здесь тебе навстречу,

и время поёт свою песню под шелест листьев.

 

Сентябрь – ноябрь 2007

 

 

 

* * *

 

Вдруг, на миг, из облаков –

солнце, сноп холодных искр.

Так внезапно из-за слов,

окончателен и быстр,

 

смысл является, и мы –

каждый посреди своей

собственной, большой зимы,

ледяных и снежных дней –

 

изумлённые стоим,

этим смыслом не согреты,

но зажмурившись от света,

побеждаемые им.

 

17 января 2008

 

Новое солнце

 

Всё это мчится, несётся, стремится,

люди летят, пролетают их лица,

страстью и яростью искажены,

что-то ужасное хочет случиться,

сбыться стараются худшие сны.

 

Слов очень много, слова отовсюду

лезут, не веря ни смыслу, ни чуду.

Рифмы взрываются, им всё равно,

значит ли что-то их звонкая удаль.

Горе беззвучно ложится на дно.

 

Как это было, не спросит потомство...

Только в чердачное, где-то, оконце

луч залетает, не зримый с земли.

То начинается новое солнце.

Новое солнце восходит вдали.

 

Всё еще так же, всё еще то же,

свет беспросветен и воздух ничтожен.

Всё ни о чем говорят города.

Тени, и той не оставит прохожий,

вечно идущий в своё никуда.

 

Но уже есть это солнце, о коем

мир и не думает. Тайным покоем

нас наделяя – всё-таки есть,

скрытое дымом, и воплем, и воем,

новое солнце, грядущая весть.

 

26 января 2008

 

 

 

Перекрёсток

 

Порядок движенья, прямо или направо –

на зелёный свет, но те, что хотят налево,

пропускают встречные машины. Затем

загорается стрелка, не успевшие повернуть

поворачивают, намечается тот пунктир,

которым, в школе вожденья, прочерчивают дугу

поворота. Затем всё то же, но из другой

улицы, пересекающейся с первой. Порядок,

вообще, успокаивает. Окно разрезано

белой рамой. Перекрёсток и крестовина.

Белая церковь за белой стеной пожарной

части, дальше, справа – дома. Дома

построены явно после войны, но сразу

после, то есть, в общем, бараки, бледно-

болотные или бледно-розовые. В одном – 

магазин электрических и электронных

товаров, компьютеры, вентиляторы, пылесосы.

Пешеходов нет. На автобусной остановке – 

женская согнутая спина. Безлиственные

деревья, тени их на асфальте. Порядок 

теней успокаивает, разумеется, тоже.

Светофоры переключаются, машины 

без водителей и пассажиров, но каждая 

со своей тенью, едут и тормозят, повторяя 

одну и ту же схему, направо, прямо, налево.

Что за этой картиной? Быть может, тот, кто 

смотрит, смертельно болен, или несчастен без

всякого повода? Мы никогда не узнаем. Мы

видим лишь перекресток, разрезанный 

белой рамой, и бездонное злое небо.

 

14 февраля 2008

 

 

 

Дижонская живопись

 

Дижон ждет герцога, а герцога, конечно,

нет, и не будет, и не может быть.

Упрямо и надменно костенея,

Дижон ждет герцога, а герцогство погибло

 

давным-давно, всё изменилось, мир

не узнаёт себя под новым небом.

Но он всё ждет, безводный, бездревесный,

сожжённый ожиданьем, серым солнцем,

 

сверкающим на плитах. Все фасады,

дворы, решетки, ставни, вензеля

и львы, и камни все, белея белизной

невинности и смерти, ждут, всё ждет.

 

(У входа в засыпающий музей

засох колодец, лишь, на дне его, монеты

поблёскивают тускло...). Жениха

загробная невеста ждёт вот так,

 

всей вечной верностью, всей вечностью терпенья,

молчанья и любви. 

Вдруг он въезжает со своею свитой.

Кто? Герцог? Герцог. Герцог на коне.

 

Филипп ли Добрый, Карл, быть может, Смелый,

издалека не разберёшь, он едет, тихо,

и горестно, и гордо глядя на

ликующие толпы. Всё бежит,

 

всё оживает, все фонтаны бьют.

Всё красное и синее, плащи

и шляпы (с перьями, конечно), всё кричит.

И вот я сам, придворный живописец,

 

в углу картины, человек в толпе. 

Лишь взгляд мой выдаёт меня, я вижу

углы, и линии, другие перспективы. 

Толпа теснит меня, а всё ж вокруг так много

 

внезапного пространства, дальних планов,

и облаков, как будто кто-то сверху,

не удивляясь, смотрит на всё то, что

сбывается, так просто, здесь, сейчас.

 

12 апреля 2008

 

 

 

Адольф

 

В шесть лет моя любимая игра

была «в Адольфа» (Гитлера, конечно).

Я знал, что он злодей, что самый главный

«фашист». И потому играл в него – назло

несчастным, ужасающимся взрослым.

 

Война закончилась тому назад лет двадцать,

чуть больше, но ещё воспоминанья

кровоточили. Я звонил ему 

по чёрному большому телефону,

болтая, разумеется, ногами,

ещё не достававшими до пола.

Я говорил, как взрослые: «Адольф?

Ну, как дела сегодня, хорошо ли

ты спал, мой друг?» Затем я становился

Адольфом сам. «В Берлине все прекрасно».

 

Так я входил в историю, так падал

во время. И значит зло меня уже манило,

я с ним заигрывал, уже ему в глаза

старался заглянуть. Я не был злым

ребёнком, но соблазн уже бродил

во мне, по жилам, быстрою усмешкой,

щекоткой счастья. 

Были за окном,

я помню, ветки, вечный шелест их...

И тени проходили сквозь меня,

я их не чувствовал, но тени проходили,

сгущались, двигались, железо скрежетало,

и солнце бомбой падало на землю.

 

18 мая 2008

 

Одна душа

 

У моего прапрадеда была

(я вычитал в архивах) в Костромской

губернии, при Николае Первом

(в конце сороковых или в начале

пятидесятых, может быть, годов) –

тридцать одна (конечно: крепостная)

душа. Тридцать одна – не тридцать. Тридцать душ –

всё с ними ясно. Тридцать душ пахали,

пололи и косили. Но – одна?

Одна душа – что делала? Одна

душа есть тайна. Я о ней всё снова

и снова думаю. Одна... душа...

Она из этих слов как будто смотрит

и говорит мне что-то... Прежде чем

в отставку выйти, кажется, служил

в полиции, о ужас! мой прапрадед.

Был даже раз отмечен государем

за то, что при каких-то торжествах,

в Москве имевших место, обеспечил 

порядок образцовый. Был, должно быть,

суров мой пращур, правила имел,

усат был, к супостатам беспощаден,

царю служил за совесть, не за страх,

карал крамолу быстро и жестоко,

не сомневаясь и не рассуждая.

А впрочем, он мог быть совсем другим,

мог добрым быть, или несчастным, мог

быть пьяницей, картёжником. Никто

уже не знает, что он был такое,

Игнатий Макушинский, костромской

помещик и московский полицмейстер.

Был человек, конечно, небогатый

(тридцать одна душа – совсем немного,

богатство начиналось, говорят

историки, в ту пору душ со ста,

по меньшей мере...). Впрочем – всё равно.  

Не в нём здесь дело, но – в одной душе.

Которой ведь и не было, наверно... 

Ведь это только цифра, говорю я

себе, игра двух цифр и всё тут, никаких

загадок, никакой такой отдельной

от всех души. А все ж воображенье

волнует этот звук – одна душа.

Одна душа... быть может, та, которой

я не нашёл на свете, или может

быть та, что незаметно поселилась 

во мне, с моей в соседстве, с ней сдружившись,

томясь по прошлому, в мою перетекая.

Она и есть моя душа, конечно,

Психея, пленница, из крепостной неволи

стремящаяся вырваться – куда-то,

куда-нибудь, в другие времена,

иль в чистый горний свет... Осенний день

за окнами раскрашивает липы,

проходят призраки, легко, сквозь тень и солнце.

Никто не знает, кто он и откуда.

 

Сентябрь 2008

 

 

 

 

In memoriam Inger Christensen. 2 января 2009

 

 

abrikostræerne findes, abrikostræerne findes

Inger Christensen: alfabet

 

 

Есть, как ты писала, абрикосы.

 

Абрикосы есть, на «а», в начале

алфавита, сотканные солнцем.

 

Также есть зима, есть снег, есть этот

день, такой невидящий и хмурый, 

низкобровый, посленовогодний,

не проснувшийся. Он есть, тебя в нем

нет. И есть молчанье, есть молчанье.

 

Абрикосы есть на самом деле.

Сгустки солнца, каждый есть, конечно,

средоточье собственной вселенной. 

 

Солнце слов над северной страною,

над страной, над снежною страницей.

Все слова горят, следы сияют.

 

Солнце, ты писала, есть затем, чтоб

мы его любили. Так, любовь есть.

Если ж нет, должна быть. Страсть – должна быть.

 

Только страстью держится всё то, что

держится, слова в строке, на ветках 

абрикосы (или апельсины –

на афинской улице, к примеру,

где-нибудь в районе Колонаки, 

где Акрополь виден вдруг, в начале

алфавита, за углом, в проёме

между двух домов, двух строк, над белой

бездной города, застывшего от счастья).

 

Юг и Север сходятся, как жизнь и

смерть в стихах, безмерные пространства

открываются за каждым поворотом.

 

Нас же ледовитым океаном 

окружают неслова, бессловный

холод проникает и гнездится 

в сердце. И молчанье есть, молчанье

есть, оно огромно, день проходит,

день молчит за окнами, не видя

ни меня, ни крыш, ни снов, ни снега.

 

Как я знаю этот мир молчащий,

этот мир недвижный, льдины, льдины,

этот жестяной беззвучный воздух.

 

Солнце слов над северной и южной

белоснежной мраморной страницей…

 

Не молчи, не бойся, страх не страшен

страсти и словам, противься смерти.

 

Абрикосы есть и апельсины

тоже есть, в Афинах я их видел, 

там, где алфавит всегда – в начале,

сгустки солнца среди тёмных листьев.

 

 5 января – 18 мая 2009 г.

 

 

* * *

 

В саду Сезанна –

огромная

пиния. Что ты

знаешь, дерево,

о живописи, о стихах?

 

Сад разросся

с тех пор, как с порога

мастерской

он смотрел на твои вершины, 

врастающие в лазурь.

 

Чистым золотом

смолы 

живёт в тебе этот 

взгляд, самый ясный 

на свете.

 

Но всё-таки: что ты

знаешь, пиния, помнишь,

пиния? Ты горишь 

на солнце, сгораешь в грозном

покое неба.

 

Ты счастлива,

как мы не умеем 

быть счастливыми. Быть

тобой увиденными 

стремятся слова.

 

19 сентября 2009 г.

 

 

* * *

 

В четырнадцатом

году на Западном 

фронте солдаты

перестали стрелять друг в друга,

в Сочельник, в первый день Рождества.

 

Младенец 

смотрел в высокое,

внезапно тихое,

над окопами, небо.

 

Генералы

любили Ирода искренней,

сыновней любовью.

 

25 декабря 2009

 

 

* * *

 

Через полчаса его закроют,

этот парк, где мы сейчас бродили,

заметённый тишиной и снегом.

Но ещё мы медлим у решётки.

Возвращенье в мир всегда ужасно.

 

В сумерках мерцают ледяные, 

слюдяные плоскости и формы,

грани… И следы мерцают тоже,

наши и не наши, вдаль и дальше

уходящие навстречу новой ночи.

 

Статуи в коробках позабыли

все свои божественные роли.

В ледяную пену Афродита

возвратилась. Мы не любим тоже

в этот миг друг друга. Мы не любим

 

никого и ничего. Вот так бы

и стоять всю жизнь, в таком безмолвье, 

всё следить за умираньем неба,

где ещё в провалах изумрудных

тают, тлеют тонкие ресницы,

 

что упали с век смежённых солнца.

Так, прости меня! вот так стоять бы,

ни о чём не думая, не помня,

становясь одним огромным оком,

у пределов тьмы, за гранью света.

 

 

Свет другой светить здесь будет ночью.

Будут звери пробегать сквозь отблеск

звёзд, сквозь отсвет города, и тени

проходить бесшумно и бесстрашно,

в чудном мире, недоступном сердцу.

 

Декабрь 2008 – ноябрь 2009

 

 

Из несобранного в книги

 

Кораблик

 

Phaselus ille, quem videtis, hospites...

Catulli Carm. IV

 

Когда выплывает кораблик

откуда-то, из-за других,

больших кораблей, и не зная

о смерти, сквозь солнце плывет,

 

плывет по дуге, а не прямо,

теченьем сносимый чуть-чуть,

легко рассекая кольчугу,

кораблик и он же – клинок,

 

и все это длится, и длится,

так долго и так – навсегда,

и чайки кричат над причалом,

и не умолкают вовек, –

 

глаза прикрывая ладонью,

мы смотрим и знаем, что миг

закончится, знаем, что вечность

закончится, вмиг, вот сейчас,

 

и знаем, и все же не верим,

и смотрим, и смотрим опять,

как прочь уплывает кораблик

из нашего небытия.

 

15 ноября 2011 

 

 

Строитель

 

Мой дедушка был строитель,

и сам я, когда смотрю

на большую стройку

у тихой большой реки,

я чувствую, как чужое

счастье оживает на миг во мне.

 

Мне тоже нравится все это,

эти узкие рельсы, вагончики

для рабочих, эти бетоно-

мешалки, эти подъемные

краны, и главное – эти

обнаженные перекрытия,

 

каркасы будущего, 

соты грядущей жизни,

где слезы еще не пролиты,

надежды еще не втоптаны

в пол, мед не собран, деготь

не съеден. Индустриальный

 

ландшафт души,

ландшафт, конечно, чудовищный, 

но не печальный. Печали,

в самом деле, нет в нем,

он отвернут от прошлого,

и неважно ему, что было

 

на этом месте. В душе

тоже ведь все еще недоделано,

и торчат какие-то железяки,

и какие-то стекла уже синеют,

и в оранжевых касках

рабочие лезут в небо.

 

А река полна бликов, и ялики 

теряются в заходящем

солнце. Я был бы

и сам, наверное, счастлив,

если б воспоминанья

не преследовали меня. 

 

13 марта 2012

 

 

Внутри и снаружи

 

Вокруг собора

взметаемые всегдашним

ветром обрывки

 

и клочки чего-то, салфетки,

газетный лист с траурной

рамкой, подобье

 

погибших душ,

обреченных на вечное

круженье. Мы входим

 

так просто внутрь. Внутри

две женщины в белых 

брюках бесстыдно 

 

громко говорят о своих

обидах – или победах, – 

не глядя на круглощекую

 

позолоченную мадонну,

в громадной, гулкой, 

торжественной тишине.

 

11 июня 2012

© Алексей Макушинский, 2015-2023 г.
За исключением специально оговоренных случаев, права на все материалы, представленные на сайте,
принадлежат Алексею Макушинскому