Алексей Макушинский. Свет за деревьями. Стихи. — СПб.: Алетейя, 2007. Помните, последние слова, которые сказала Мастеру — Маргарита? “Слушай беззвучие... слушай и наслаждайся тем, чего тебе не давали в жизни, — тишиной. Смотри, вон впереди твой вечный дом, который тебе дали в награду. Я уже вижу венецианское окно и вьющийся виноград, он поднимается к самой крыше. Вот твой дом, твой вечный дом. Я знаю, что вечером к тебе придут те, кого ты любишь, кем ты интересуешься и кто тебя не встревожит. Они будут тебе играть, они будут петь тебе, ты увидишь, какой свет в комнате, когда горят свечи”. Читая книгу Алексея Макушинского — поэта, живущего с начала 90-х в Германии, — трудно отделаться от ощущения, что это стихи Мастера, написанные им в его новом доме. Так много снега, как снега только бывает много. Сплошные сугробы, сумерки, отсветы на снегу. Как полыхает все это, стены, крыши. Как снег краснеет, синеет, тает. Прийти домой и зажегши лампу читать сливающийся со снежным мерцаньем рассказ о давних бунтах и казнях. Никто не спросит, что ты читаешь. <…> Тональность книги — сложное, непростое привыкание к счастью. К покою. Привыкание того, кто не был для этих странных не-русских состояний рожден. Исторические события я мог наблюдать из окна. Я видел танки и демонстрации, крушенье империи. К вечеру, когда все затихало, оранжевым блеском отсвечивал мокрый асфальт и появлялись внезапные звезды. Я оставил
все это без сожаленья, чтобы здесь, среди шпилей и башен (dans la forкt de symboles) смотреть в прозрачное небо времени, убежав от судьбы. Это — иное, чем “устав от поднятой веком пыли / русский глаз отдохнет на эстонском шпиле” (Бродский). Пыли не было — был мокрый асфальт; такой же мокрый асфальт, отсвечивающий оранжевым, и звезды над ним можно обнаружить и где-нибудь в Европе. Исчезла лишь возможность наблюдать историю из окна; вместо истории — в окне — “прозрачное небо времени”. Вместо “исторических событий” — “лес символов” (именно это означает оставленная без перевода — словно торчащая одной из башен — бодлеровская фраза). Отличие символа от танка в том, что танк может выстрелить в окно, “сняв” — и отнюдь не в гегелевском смысле — наблюдателя. Жизнь в лесу символов. В доме, покрытом вьющимся виноградом. История здесь тоже была — но в прошедшем. Даже в пред-прошедшем: плюсквамперфекте — временной форме, наличествующей в романо-германских грамматиках, но отсутствующей в русском (не потому ли русскому языку труднее выразить историчность?): Выйти в мир, удивиться деревьям и бензо- колонкам, неподвижному времени в статуях, в кариатидах. Мы живем всегда где-то, в каком-то углу, за углом. В городе, который французы хотели занять (и конечно, разграбить) во время войны за испанское наследство, не сделали этого. Не нашли, прошли мимо. Был туман, vous savez. Здесь тоже мир, хоть мы и прячемся здесь. Как ветер взрывает небо, как мы стоим, удивляясь. Снова появляется небо — прозрачное небо времени, небо, взрываемое ветром, — единственная подвижная, текучая субстанция в окаменелом европейском пейзаже, где даже бензоколонки выглядят архитектурными сооружениями и, переламываясь анжамбаманом пополам, слышатся: бензо-колоннами, бензо-портиками... Лишь небо, и деревья, и ветер подвижны, одушевлены; собственно, они — наиболее заметные персонажи в этой достаточно малонаселенной книге (Европа толп и часов пик вынесена за скобки). Всегда очень прямо — и даже склоненные ветром — стоят деревья. Так прямо, как мы хотели бы, как мы очень редко стоим перед ними, перед тем, что за ними, вокруг них, вокруг нас. Знаешь, здесь без тебя ничего, в общем, нового. Осень уже кончается, уже только белые шарики на черных ветках, но снега еще нет. Все раскрыто настежь. И так же прямо, склоненные ветром, стоят деревья. Так прямо, как мне не выстоять перед этой, огромной, без тебя, пустотой. Чуть сентиментальный надрыв в конце, диссонирующий с общей эпической нотой. Или просто человеческие отношения в новом пространстве — “среди шпилей и башен” — начинают двигаться по иным, более “разряженным”, траекториям? (Вариант: Маргарита оставляет Мастера — постепенно ей опостыливает виноградно-свечной уют; собирает вещи, уходит). Оттого, может быть, многие стихи — обретения нового застывшего в своем архитектурном аутизме мира — оказываются стихами расставания с женщиной, слишком связанной с тем, прошлым, миром. Женщины в новообретенном мире, скорее, отталкивают: благородная старость европейского пейзажа и — еще один диссонанс — старость, некрасивость женщин... В зеркале видишь женщину за рулем фольксвагена, с освещенным и грубым подбородком ... Или: И при мысли о том, что вот эта женщина, напротив — вот эта? с ее страшной шеей и старческими руками — тоже спит с кем-нибудь, чувствуешь тошноту. Поезд между тем выезжает на свет. Безумный Берлин встает вокруг со своими стеклянными стройками. ... Дом Мастера оказывается еще одной — тающей — иллюзией. На месте него возносятся “стеклянные стройки” (тоже — миражи, но агрессивнее, безумнее). Маргарита, “царевна” — обрастает, как в сказке наизнанку, лягушачьей кожей (“с ее страшной шеей и старческими руками”). И с ней — именно лягушкой, а не царевной — кто-то “спит”... Что остается? Прозрачное небо времени. Ветер. Свет за деревьями. Не так уж мало, если разобраться. Возможно, отсюда, из этого стоицизма утраты (дома, женщины, истории...), и вырастает этот прозрачный верлибр — предельно де-романтизированное поэтическое высказывание. Рифма исчезает, поскольку здесь ничто ни с чем не может вступать в отношения переклички, созвучия. Рябящий, но почти беззвучный мир (никаких громких звуков, криков, словно и в стихах поэт продолжает соблюдать немецкий Закон о тишине). Тихий Будда, появляющийся в книге дважды, аккуратно пронумерованный римскими цифрами: Будда I, Будда II... Принц Гэндзи — в стихотворении про франкфуртский поезд. Ми(но)рный бюргерский буддизм. “Слушай беззвучие... слушай и наслаждайся тем, чего тебе не давали в жизни”. Но наслаждаться — все сложнее. Последнее стихотворение “Свет за деревьями” — одно из лучших — об умирающем в палате, о его сознании, сжавшемся (или, наоборот, — распахнувшемся?) до бесконечного ряда перечислений. Но каждый день был каким-то и каждая ночь какой-то, бессонной, безлунной, и сиделки совсем не сидят, но подходят, уходят, и склоненные лица выступают из сумрака, склянки блестят на столике, собирая остатки света, переходящего в тот же сумрак, но каждый день был, конечно, каким-то, счастливым, ненужным или зимним, и никто никогда их не вспомнит, не сочтет их, и стараться не стоит, но все-таки они были, все они, с их туманом, их мокрыми ветками, их листьями в лужах, их теплом в рукавице, их теченьем, их стеканием к вечеру, ожиданьем чего-нибудь, телефонного звонка, телефоном у зеркала, и зеркалом в ванной... “Ты будешь засыпать... ты будешь засыпать с улыбкой на губах. Сон укрепит тебя, ты станешь рассуждать мудро. А прогнать меня ты уже не сумеешь. Беречь твой сон буду я”. |